Как, я конечно, тогда была маленькая, но все ж таки восемь лет, я все помню. Утром мать нас будила, а зачем будит, зачем, я же не понимала. Оказывается, вот где мы жили, в каждом доме, почти в каждом доме, по два солдата поселили, чтобы, например, в нашем доме два солдатика, в другом доме тоже два, вот так вот солдатов поселили. Но брат мой старший, в этом селе директор школы, он тоже не знал, зачем и для чего это делается. Потом, когда началась выселка [высылка], первый день выселки [высылки], это не сразу. Какое-то определенное время они готовили, у людей оружие забирали, обыски делали, был такой приказ, чтобы все могли, у кого, что есть, если даже нету, купи и сдай оружие, такой был разговор. Потом, после этого, никто не ожидал этого, но люди говорили, почему, для чего это делается. А никто не знал. Потом, рано утром, мать нас будит — я и меньше меня братик был еще, остальные все старше. И братья старшие, и директор школы один работал, старший брат, Юсуп Мусостович. Потом, Молодт, второй, в Орджоникидзе, устроился учиться, в техникум, в какой этот техникум, ну на учителя, на какой?
Да. В техникум, где сам учился старший брат, туда он своих двух младших братьев устроил. Потом, когда эта война дошла до Орджоникидзе, и до этого, как там, другой есть, село, я же здесь кавказский мало знаю, всю жизнь в Казахстане прожила. Эхкюд называется. В этом месте началась война. Там наша сестра старшая жила. Когда там начался, наши туда стреляют, они сюда нашим, пошла эта стрельба. Очень многие жители переселились в другое место, по деревням. Но не все. Против тоже надо встать, против стояли. Тогда, того времени, их директор или учитель, кто-то этого места сказал: «Вы видите, война началась. Быстренько по домам», — говорит. Это два братика приехали домой. Потом старший работал тоже в Галашках. Он и тут директором потом в одно время в Галашках работал материн брат, Исламов Джибраил назывался. Этого Джибраила, помогал он, мой брат, туда ездил. Ну, когда он узнал, что выселка начился [высылка началась], где началась, началась сперва, в этом, в Орджоникидзе. Когда он это узнал, ему надо было теперь домой бежать — отцу, матери, отец ведь сильно старенький, помогать нас собрать. А бежать как? Все дороги были закрыты. Через какую-ту реку, Эссе, что ли, не знаю, через эту реку была дорога, где он должен перейти. Там он видит издалека, солдаты стоят. Тогда он решил обходом речку переходить, это же местный человек, он знает, где глубже, где мельче, где можно так перейти. Стал переходить реку через лесок эту речку. Так подробно надо?
Расскажу. Когда он туда встал, в речку зашел, а там на посту, на мосту солдаты стоят, они же оттуда видят, человек через реку переходит. Оттуда начали стрелять. Но, раз они начали стрелять, все равно у него уже выхода нету, надо переходить, он расстегнутый костюм, бежал через эту реку, два дырки — мать рассказывала — в костюме, его стреляли. Но в него не попало, успел через берег перескочить на другую сторону, а там лес, в лесок заскочить. А через лес его никто не поймает, там же кругом леса, леса, леса, это Даттых, где я родилась. Он потом добежал до родителей, и родителям, отцу говорит: «Папа, ты никому не рассказывай, если кто-нибудь узнает, что это я», — он коммунист был, а коммунистам же это было строго, лишнее не говорить. «Если кто-нибудь узнает, что я это рассказывал, меня могут и расстрелять, меня могут хоть что сделать, ты меня побереги», — говорит. Отец потом не понял об этом, потихоньку своим близким начал говорить: «Вовсю идет выселка, собирайтесь». Но люди все равно не верили, не думали, что полностью села, города, все люди будут высланы, не верили тогда. Тогда этот старший брат заставил братика, братьев своих младших, зарезать телочку, сушить на печке мясо. Мельница там, в Даттыхе свой домашний, кукурузу перемолол, мешка два муки приготовил, сушенный мясо приготовил, там готовить то больше, по-моему, и нечего было.
Это старший брат
Мой старший брат, Гапархоев Юсуп Мусостович, бывший, ну директором школы работал.
Добежал он до дома, через мост в него стреляли, но не попал, и приготовил нам эту еду и многим родственникам тоже сказал: «Что-нибудь на дорогу». Но не верили никто. Но он сам себе приготовил и муки, мука, вернее, джур называется, кукурузная мука, и мясо сушенное. Действительно, потом в один день, как мама рассказывает, у нас же в одной комнате солдатики жили, нам дали, чтобы они у нас жили, два солдатика. Этот солдат говорит, брат наш младший рассказывал, часто интересовался: «У вас есть, что запрягать? У вас есть быки?», — «Ну, есть, у нас и быки, и лошади». Мол, он боится сказать им, что придется поехать, уехать отсюда, что у вас есть запрягать? Ну, сказать боится. А потом, утром рано, где-то, ну наверное, чуть-чуть светать начало, и они постучали матери, мать открывает дверь. «Собирайтесь, выселка вовсю, сейчас вас отправляют в Сибирь». А мать русский язык не понимает, переводчик, брат, а мама говорит переводчику, сыну своему: «А куда, в Сибирь?» Тот говорит: «Куда, в Казахстан вас отправляют». А что сказать, больше сказать-то нечего, ни матери, ни брату, никому. Все уже сделано. Тогда мать начала нас одевать. Я сама, как большенькая, натянула там платьишко, младшего братика сестры одели. А потом сестра старшая так говорит: «Не знаю, что на дорогу взять, вот сейчас отсюда, если идти, что взять на дорогу?» Она растерялася. А солдат один, не из этих солдатиков, еще главный, говорит, был там, скорее всего осетин, начальник их, он зашел и моей сестре старшей, она чуть-чуть на русском разговаривала, потому что у нас жили учителя на квартире у матери, с ними она чуть-чуть научилась по-русскому говорить, и она говорит: «А как мне, что мне взять? Я не знаю», — говорит. А матрасы она берет. А он говорит: «Матрасы тебе не надо, — он говорит, — разрежь, материал возьми». Теперь, она хватает подушки, хочет подушки свои взять, опять-таки он говорит: «Трудно будет везти, подушки не надо». Видишь, среди всех людей есть и добрые, есть и такие. Если бы не был он нормальный, добрый, он бы сказал: «Ладно, бери». А она же мешает ему, она потом разрезала эти подушки, перья прямо в дом высыпала, сверху тряпки, ну эти, наволочки забрала. Потом у нее опять проблема появилась, у старшей сестры, у нее очень любимой была машинка швейная, она швея, хотела машинку взять. Но там ножная машинка, на бричке ставить, там и я, там и братик, там и старый отец, некуда, и муку, и то, и другое надо было ставить. Опять-таки, тот же мужик подходит и говорит сестре: «Ты бери, отрежь, — вот эти, там есть натянутый, который колесо крутит шнур, вот этот отрежь, — а сверху этот возьми, а там приедешь, тебе пригодится, машинка, а крутилку найдешь там». Она то же самое сделала, отрезала, взяла, завернула в одеяло свою машинку, которая нас в этом Казахстане много-много лет обшивала. Так вручную, кому, что сошьешь? Было такие вот дела. Дали матери сорок минут, за сорок минут выходить со двора. Одеть, обуть, что надо взять и за сорок минут со двора выйти и ворота закрыть, все, больше ты не имеешь право во двор заходить. Вот такое было, выселка. Потом они ехали дорогой, я помню, я на бричке и братик младший на бричке, отец тоже на бричке, а все остальные возле нашей брички. Два было брички. Два быка запряг отец, быки у нас были, вторую лошадь отцовский, запрег, на этих двух бричках все, что могли, они погрузили — и муки, и то, и то, и то. Потом, я помню, нас везли, а куда везут, а чего, я ж ничего не знаю. Я знаю, что едут и едут. Оказывается, нас привезли вот сюда, в Слепцовск. В Слепцовске железная дорога здесь есть. Потом нас, я вижу, отец свои брички привез тоже с собой привез. Там же, возле железной дороги, куда нас выселили, сняли с этой брички, я ничего не поняла, что они делают, но я знаю, что вагоны стоят. И туда нас погрузили, в эти вагоны. И вещи, и отец, и мать, меня-то, если мать и отец со мной и братики со мной, мне-то не страшно. И в этом поезде и многих, всех, там несколько домов только оставили, в этом Даттыхе, которых не выселили, остальных всех выселили в этот день.
Там несколько, я уже не могу сказать, несколько домов оставили. Не для того, чтобы оставить. На завтра. Не хватило силы, у них не было, то-ли коней, то-ли брички, но в следующий день их тоже выслали.
Он узнал, он через людей узнал.
Вот это я не могу сказать, потому что я, заранее если бы знала, что надо, я бы могла.
Нет-нет, числа не помню. Я не то, что не помню, но я знаю, что было, вот как сейчас — снег, снежок, грязь, слякоть. Обуви из брички вылезти нам не давали, потому что ноги мочили. И на дороге, немножко неприятно говорить, я помню, когда нас везли-везли, где-то немножко ровное место было, там же горные места, по дороге обрывы, где вот ровное место было, там остановились наши брички. Я не знала, для чего они остановились. Оказывается, рожала женщина. И эта старшая сестра наша, у нас, у матери, взяла одеяла, бывают такие, что надо ей для этого. И прямо на снегу роды принимали. Я помню эту женщину, которая рожала, этот ребенок у нее там умер, и сама умерла, уже в Казахстане. Сразу я не знала, че они делают, а потом уже когда едем мы в поезде, говорят, что она девочку родила. Вот такие были, не только у нас — у многих, такие случаи были на дороге. И умирали, и рожали, все было. Потом уже на поезде нас везли, куда везут, чего везут, мне это не интересно было, но в туалет нас не выпускали. Вот это мне мешало, маленькая буржуйка в поезде стоит с двух сторон, двухъярусные или как их назвать, полки были, на верхней полке одна-две семьи, на нижней мы, две семьи — мы, наша семья, еще какую-то женщину с двумя сыновьями, только ложиться места не хватало.
Как попало. Как попало
Ну, где-то возле мамы мы спали, младшие старалися прилечь. Отец, старшие даже выходили, буржуйка вот стоит на середине этого вагона, туда выходили, сидя спали, кто как может. А когда днем кто не спит, тогда же другой может прилечь. Поезд же едет и едет, вот так было. Пить воды не давали. Мы доставали мать: «Мама, пить хотим». А воды нет. По дороге было случай — и умирали. Больные умирают, умирают, а потом их забирают и не отдают. Оставляли по дороге, и такие были случаи. Поезд же длинный, вагонов много, в каждом вагоне по-разному все бывает. Все было. Рассказать — все и не расскажешь. Где-то забудешь, где-то не вспомнишь.
Потом, у отца, видать, топорик был, молоток, топорик, как старый человек, кое-что он брал, видать. Он этим топориком дырку под нарами, вот, где мы уже должны спать, лежать, там он в вагоне дырку сделал, маленькую такую, дырочку.
В полу, да. А мама, чтобы, каждый раз же солдаты заходили проверяли, на каждой остановке, чтобы, когда солдаты зашли, не видели, стары там есть, че-нибудь старенькое, закрывала эту дырку. А когда никого нету, тогда нам мама разрешала туда, а мы-то маленькие, ладно, мы не стеснялися, а старшим стыдно же туда садиться. Ну, когда выпускали, минут на десять, может быть меньше, тогда старшие куда-то чуть в сторону. Далеко отходить не давали, кругом солдаты стояли, отходить от вагона далеко не давали, такой была поездка. Потом нас привезли. Сколько суток, я не помню, говорят, восемнадцать суток нас везли. Я помню, остановился вагон, поезд, стали нас оттуда снимать. Эти два брата, которые старшие, от нас, они нас с вагона снимают, на руки берут и туда, где снежок нету, где грязь нету, туда ставят. А потом, дальше уже, когда вся семья снялась оттуда, нас в какое-то помещение завели. Помещение я не знала, помещение и помещение. Оказывается, было предупреждено, что везут таких людей — «изменники родины», «предатели», «людоеды». Вот эти три клички было на ингушей. Везут к вам, смотрите, бойтесь. Местным казахам. Освободили школу, возле школы был военкомат, и военкомат освободили, и нас туда всех, с поезда, с вагонов снимали и туда завели. А как, тоже опять-таки сидели и спали, не прилечь. А где приляжешь? У нас-то хоть что-то было немножко, а у некоторых вообще ничего не было в руках, ни еды, и ни вещи.
В школе. И в вагоны нас завели, как сказать. Покамест нас оттуда на казахских бричках по колхозам, по деревням, не растащили нас, временно, сколько время там, не знаю, но мы долго не были.
Как? Мы, моя семья?
В этом, в школе и в военкомате.
Детей отпустили, парты вынесли. Там партов не было, ничего не было, пустая школа. Это для нас, чтоб куда-то завести, надо же. Для нас было приготовлено. Военкомат и школа рядышком, недалеко друг от друга.
В школе мы жили.
Какие условия, вот сейчас, если в школе все вынести, только пол и комната, больше ничего не бывает. Только свои сумочки там, чемоданчики, у кого че есть — заносят, ставят в уголок и возле своих вещей сидят, и мы вот так же.
Вот это я не помню. Но я знаю, что мы не мерзли. Наверное, было. Там же, в Казахстане, отопления вообще не было, печки были. А потом, только мы там две ночи ночевали. Этот самый старший брат тут же пошел по соседям, зашел в какую-то домик, а там жила женщина русская и бабушка старенькая, без мужа, муж на войне погиб. Он туда к ней зашел и говорит, очень хорошо на чистом русском языке говорит, хотя на нас клеймо было, что мы такие-сякие, а так бы может не запустили бы нас, когда он начал, говорит: «Как мне быть, вот, — говорит, — у меня старый отец, старая мать и маленькие детишки — братики, сестры, как мне их выкормить, чтобы с голода они не поумирали?» А та женщина говорит: «Ты знаешь, Юсуп Мусостович, я тебе подскажу, — говорит, — у нас есть мясокомбинат, на краю, если ты сможешь пробраться на этот мясокомбинат, ты выкормишь. А так ты не выкормишь, потому что тут тоже голод. И холод, и голод, и тебе никто не даст кормить свою семью, ничего». Так он и сделал. А потом опять ночь, я вижу, опять нас несут братья. Один брат меня несет, на улице слякоть, а у меня тряпочные тапочки, и один меня несет, второй, младший брат, который, маленького несет, а остальные сами идут. Куда-то нас опять завели, значит, к этой женщине. Эта женщина сказала: «Приведи свою семью к нам, пока ты на мясокомбинате себе не найдешь квартиру, пусть они у меня поживут, а так, потом туда переберешься». Почему она так сделала, потому что нас оттуда, без нашего разрешения, куда хотели, туда увозили. А брат хочет, чтобы остаться в городе, это ж город назывался, хотя она и была маленькая, и мясокомбинат рядом, и в любом случае, что-то покушать же будет. Потом мы сколько-то дней, не помню, там у них пожили. Потом оттуда мы, нас опять эти же братья, но на бричках, увезли туда, к мясокомбинату. Там рядом, у какого-то казаха, я помню имена даже — Айшет, жена, как его, Эмар, что ли, муж был, старик. Они мужики, молодой мужик и жена и два пацана у них. Туда нас поселил брат.
Кого?
Айшет и…
Или Умар, или я уже забыла. Ну, по-казахски там что-то такое. Мы у них потом какое-то определенное время, ну год, в любом случае, жили.
Да, муж с женой. Два пацана у них было, ровесники, как и я. А мы у них казахский язык немножко подтянули. Только уже забыла. Мы там, где-то год, наверное. Какое-то время мы там пожили. Это мы там жили, чтобы нас в колхоз не увезли. Прятались.
По колхозам развозили всех, не знаю, почему.
А этот старший говорит, что в колхозе делать нечего, а тут в городе найдем работу. Он же грамотный, он может и учителем работать, он хоть кем работать, тут, говорит, поживем, говорит. А там в колхозе, может я не смогу вас вытащить.
Город Павлодар. Павлодар.
Даттых.
Село Даттых.
Да, в горах. Это моя родина
Около года, наверное, я точно не могу сказать. Ну мы жили какое-то определенное время у этого казаха. Потом брат устроился на мясокомбинат работать, и то не так просто. Мы же «испорченные» люди, как говорится, предатели, и такие, и сякие. А люди же боялись нас. Даже казахи, женщины, своих детей выпускать боялись — «людоеды, они людей едят, они предатели, они такие сякие». Потом Юсуп, брат старший, пошел к директору мясокомбината, и до сих пор помню я его фамилию, потому что они там долго работали. Было, как его, Кириченко, мужик старый уже. [Брат] пошел к ним на дом, попросил сильно: «Семья большая, родители старые, помоги мне, устрой меня, дай работу». Тот не соглашался, мы же «нехорошие» люди, нас же боялися все. И он потом предложил: «Увидишь, у вашей жены зубов нету, я тебе на зубы золото дам, только на работу меня прими».
Да. А у него, оказалось, были монеты золотые. Он дал ему эти монеты, и он потом его принял, взял к себе на работу, на мясокомбинат. А работа такая — закупать для мясокомбината из колхозов, совхозов, скотину закупать. Это неплохая работа, это же хорошо. И после того, как он сам устроился туда. Я, конечно, это все из дома знаю, в то время я же не могла знать, потом по рассказам матери, сестер, братьев. Потом он своих младших двух братьев туда притащил.
Старший брат младших наших двух братьев туда на мясокомбинат устроил на работу.
Старшего брата — Юсуп Мусостович.
Вот это я не помню, но он уже кончил Орджоникидзовский педтехникум и работал уже порядочное время директором школы.
Следующий Бексулта. Трудное имя на русском. Потом третий.
Не могу я это сказать.
Он учился первый год после семилетки. Он семь лет закончил в Даттыхе. Первый год поступил в Орджоникидзовскую, ту же самую, техникум, педтехникум называется, так наверное.
То же самое, туда же устроился, с этим братом.
Мулат, Мулат.
Поступил вместе с ним, оба брата вместе.
Конечно, я младшая, я в доме младшая.
Нет, нас много было. Нас у матери было уже живых десять. Одна старшая сестра замужем, не с нами жила, а все остальные вместе.
Да.
Потом он устроил этих, своих братьев туда. Сперва сам начал работать, потом этих братьев двух туда устроил. А потом, у этих казахов жить было очень трудно, у нас же большая семья, считай, девять детей, мать, отец и еще племянник у нас, в гости приехал, а обратно поехать нельзя, остался с нами, племянник матери. Считай, десять нас и отец, и мать, двенадцать. Там жить трудно было, тесно было у казахов. Потом, опять брат нашел другую квартиру, пустовала которая. Дом. Родители погибли на войне, муж и жена этого дома погибли на войне. Осталось пустой дом под наблюдением племянницы ихней. Эта племянница брату нашему как-то знакомая или как-то попалася, что она дала брату этот дом. Ну, за деньги, конечно, какая-то квартирная плата, надо было платить. Потом мы там, слишком много, если все это подробно рассказать.
Все время, до конца ссылки мы жили в Павлодаре. Никуда оттуда не переезжали, и там женились братья, и там я замуж вышла, там и те сестры замуж вышли. Нас было, я, потом, пять сестер нас было.
Пять сестер и четыре брата.
Да.
Нет уже, они старенькие были, еле-еле ходили и мама, и папа.
Понятно, наша поездка понятна, как так нас принимали, понятно. Но принимали неплохо, конечно, и работу дали, видишь, как я говорю, директор мясокомбината помог брату на работу устроить. А эти казахи на квартиру пустили, нельзя сказать, что они были плохие, такие-сякие, нет. Помогали. Ну если такое клеймо на нас было, у людей, боялись же люди.
Жителям объяснять не надо было, почти каждый, через дом, их поселили, не только к нам. Вы поняли меня?
Почему появились, наверное, старшим говорили, почему появились. Может, из-за войны, может, из-за этого, но что «вас хотим выслать», конечно, не скажут же, это тайна была, это же Сталинская придумка. Ну не один Сталин, конечно, круг Сталина.
Это я не могу сказать, потому что я это не помню. Но я знаю, что вот эти два брата, которые в техникум поступили, в первый год после семилетки — значит им пятнадцать-шестнадцать лет было. Они очень дружили с ним, эти два солдата молодые и эти братья по двору ходят, на русском разговаривают о чем-то там, но что будет выселка [высылка] никогда из них никто не сказал, боялись, наверное. Хорошие были отношения, мама всегда им чай, как говорится, этот, чурек [род. яз.] или как вы называете кукурузный хлеб, всегда им давала. И во время войны старший брат носил, которая было, военная часть стояла, Эхкурд [нрзб.] называется, Эхкурд и Орджоникидзе, военная часть наша стояла, а немцы оттуда стреляли, а эти оборонялись. Им же, кто-то должен их кормить. Вот этот брат старший заказывал каждому дому, чтобы утром в каждом доме, например, сегодня десять домов, завтра другие десять домов, спеките по одному чурек [род. яз.] или как ее, хлеб из кукурузной муки. И резал колхозного барана, варил этого барана, ну, с председателем, конечно, и это мясо вареное с бульоном, и кукурузный чурек носил им туда, на траншбаках [нрзб], или как называется — запряжки, на коне везти, ну телега, вернее, пусть будет телега. Отвозили туда в военную часть эту еду. Каждый день, это было его работа. Школы же закрыты, дети не учились. И он только это готовил и возил военным еду. И это ему во время выселки [высылки] сильно помогло. Оттуда, когда эту еду увозит, это же очень хорошо, у них же там нету ничего кушать, и часто помогал. Раненные бывают ихние, раненные, часто отвозил туда, в Малгобек, туда, где меньше война, туда в больницы отвозил. И это там у него записаны были записки.
Наверное, они порядочно жили у нас, месяца два, наверное, все равно жили. Я не помню, не могу сказать.
Мы-то маленькие были, мы то что понимали там. С братьями, я ж говорю, они дружно жили. Вот эти два брата, которые, старшему-то неинтересно, они же молодые солдаты, а с этими братьями хорошо, хорошие отношения были. Кормила мама их. Как нам варит, готовит, так и им готовила, варила, так было тогда.
У нас, наверное, оружия не было и обыска не было, потому что брат старший, все село его знает, что он грамотный, что он такой-сякой, что у него лишнего нету, он партийный, партбилет в кармане, он боялся всего. А так вот, заходить — заходили, выходить — выходили, я помню, заходили русские эти, а чего там дальше, обыски, наверное, не было у нас обыски.
Там же часть русский зашел в селе [русская часть зашла в село].
Да, конечно.
И в дом, и везде там, они же в мечетях жили. Там же целые, это… выслать все село, это же не так просто. Там же надо много людей.
Наверное, большое было, я не помню. Я знаю, что нормальное, большое было село. Нормальное большое было село.
Я этого не могу сказать, потому что дома в то время, даже если и говорили, то меньше говорили. А что в это время, через день, два, три, будет выселка [высылка], никто не знал. Они спокойно жили. Только дороги были закрыты, поехать, ну, например, из Даттыха поехать в Галашки нельзя было, в Мужичи нельзя было, вы меня поняли? Это уже районы, которые ближе к этому.
Это тоже я не могу сказать.
Если моя мама сумела мешка два кукурузы на мельницу отвезти, смолоть и испечь мешка два хлеба, зарезать и высушить мясо, значит, наверное, неделю в любом случае, если не больше. А вот, чтобы точно сказать, я не могу знать. Но она приготовилась, мать, а другие без ничего, очень многие без нечего вышли и умерли с голоду там. Поумирали, хоронить не успевали.
Ниже [нашего] села, по-моему, как помню по рассказу, не было, там соль добывали, это я помню. Ниже от нашего села соль добывали, а выше, по-моему, через Галашки, через Мужичи к нам приезжали, через Орджоникидзе, потом через Галашки, Мужичи, Назрань, оттудова вот этих попадали.
Мы ниже.
Ниже, ниже, наше село ниже.
Орджоникидзе — город. Чем нас трогать, сперва из города, наверное, город освободили, потом, этого, Назрань освободили, потом только села начали.
Наверное. Сначала города большие, а это же не город, это же село. А село-то они могут в любое время выслать.
Ну такие детали, вот, например, мама сильно переживала, нас же много, три-четыре раз в день мало, кушать что-то человек должен. Но конечно, сразу после выселки [высылки], недолго, записал брат нас всех, всю семью, и двести грамм в день хлеба было. На человека двести грамм в день хлеб.
От государства.
Нет. За деньги, двести грамм тебе хлеб дают, а ты плотишь деньги и берешь хлеб двести грамм. Не бесплатно, а так хлеба-то не хватало людям, мало было хлеба.
Когда выселка [высылка], первый день?
Ничего не помню. Помню, что мать будила нас, меня и младших братьев и тех, чуть старше меня две сестры, нас будила и тех старших заставляла нас одеть и себя одеть и готовила нас на выход, на улицу, чтобы выйти. И все, че я дальше, а зачем, а для чего, а куда, а почему, я ж об этом, у меня и понятия не было. А старшие, наверное, это знали, и брат, и отец, и, наверное.
А еще как. А кушать-то надо, всю семью кормить-то надо. Мы в вагоне едем, плачем, просим воды: «дай воды, дай воды, мама, хейдак [род яз]», — кричим, а воды то нету, ей не откуда взять воды. А потом, когда остановка, я помню, отец нас, ну он старик, старенький, выходит, нас выпускали на минуты там, в туалет кому, кому че, воду то все равно негде было брать. Когда нас выпустили, отец берет бидончик, железный, вот такой, это вам, конечно, неинтересно и не нужно.
Вот этот бидончик железный с собой берет, а воды-то мы просили. Он после снега, вот как сейчас снег лежит, и там, где ямка, она растаяла, чуть-чуть водичка стоит, оттуда он набирает воды и поит нас, меня и младшего брата. А подбегает, далеко от вагона отходить нельзя, а там же от этих вагонов дым, пыль на этот снег падает, а старший бежит к отцу, кричит: «Зачем ты им даешь, — на нашем языке, — малиетан исхи, малиетан исхи [род. яз.]не пои их, — говорит, — не трави их», — говорит. А он говорит: «А что ты с ними хочешь делать», — говорит. Ну, мол, отец так считает, ну все равно они умрут, говорит, он в душе так думает, взять то с них нечего, пусть хоть воду пьют. И до сих пор, до сих пор я живая. Пила эту воду грязную, он набирает и поит нас, и мы довольные пили, ниче, и которые не пили поумирали. Вот такие, все было, что там говорить-то.
Я помню на бричке, полная-полная бричка, что-то было на двух бричках. Один два быка запрягал [в одну бричку запрягли двух быков], а второй, не у всех были эти брички, ну отца было. Второй — конь, лошадь отцовский [во вторую брички запрягли отцовского коня]. На двух бричках все что могли, они погрузили, а потом я помню, что говорили, мама там муки два мешка приготовила, еще там хлеб кукурузный, полный мешок напекла, приготовила, мясо сушеное мешок приготовила. Был такой разговор, это же все везти надо. Полные брички. Что-то было, а что было, я не знаю. А когда, пока до поезда нас не довезли, нам не разрешили вылезти, потому что ноги мочить нельзя, тряпичные тапочки на ногах, мы на бричке сидели.
Ну как сказать, вот сейчас, вот сегодня день холодный, да, не такой холодный, но где-то водичка, где-то тает, где-то лежит снег, это же, когда это было, это же в апреле было.
Февраль был. Где-то снег лежит, где-то вода стоит, где-то лужи, слякоть. Очень трудно было бричкам двигаться, грязь перемесили, все идут, все едут, очень трудно было [ехать], даже подталкивали друг друга, помогали брички из грязи вытаскивать. Если женщина на этой грязи рожает, то это…
Ну я не могу, сколько было, сказать, но я могу одно сказать: дорога все время, вот впереди нас много бричек и за нами, вот это я помню. А некоторые пешком, у некоторых нету ни лошади, ни брички, жили так, эти пешком, если у них там в мешке, если в мешке что-то есть, другие там на свою бричку разрешали ложить, чтобы они на себе мешок не носили.
Наверное, было много.
Конечно были. Маленькие дети, которые ходячие и неходячие, в домах же бывает у всех. Были. Вот мы, например, отец, мать и нас двое.
Без бричек, например, мои сестры старшие пешком шли, братья старшие пешком шли. Они не садились на брички. А те, у которых вообще нету ни брички, ни лошади, ничего, тем то надо, как хочешь, мешок свой нести и самим идти. Вот они шли так.
У многих у других тоже было, но наше это наше.
Да, на собственных бричках везли свои вещи. И очень-очень помогло в Казахстане, что сестра наволочки от подушек взяла, каждый раз, я же маленькая, мне платье надо, она с этих наволочек платьюшки шила, хватало мне.
Были старые, я помню, вот мы же Евлоевы, у Евлоевых была старая бабушка, сильно старая, уже без памяти. А ее на бричку положили, завернули, положили на бричку, все равно везли. А куда ее, оставить нельзя, а с ним никого оставлять тоже нельзя, везли. А было еще, по рассказам дома, по рассказам я говорю, если это лишнее — я не буду говорить, если можно, я скажу.
Есть село Хатим, русский Хатим, которое немцы [cожгли. Там] жгли людей. Полностью то село [сожгли]. У нас, у ингушей есть село Хайбах. В то время так называлось это село, Хайбах. Моей матери близкая родственница жила в этом Хайбахе. А ее отец был слепой, старый сильно, неходячий и слепой. Ну так же бывает — и калеки, и которые не ходят бывает. Вот этого старика, сказали, когда выселка там начался [высылка началась]: «Оставьте больных, мы сами их потом подвезем». Это горное место, с гор бричка не едет — или на коне, или на себе, кто может пешком. Потом, действительно, как их везти, если солдаты говорят: «Мы их сами довезем, оставьте». Оставили, ушли. Был такой разговор, это чистый и правильный разговор, не фальшивый, кто-то один или два, там бывает в бегах человек, в лесу. От Хайбаха недалеко в лесу внизу обрыв, там в лесу скрывался. Когда всех выслали оттудова, подвели или подвезли этих калек туда, к берегу этого обрыва, расстреляли и закинули туда. Потом, тот же видит, который внизу сидит, который там прятался в лесах, он видел, как их закидывают, несколько человек, подростков, которые калеки, больные, дурные и этого старика. Может, и еще кого-то. Потом, когда они расстреляли, ушли, он оттуда видит, как уже военные люди оттуда уходят. Всех выслали, всех убрали, там делать больше нечего, они уходят. Он все видит, дорога же горная, тропинка, по тропинке, другой дороги у них нет. Он наблюдал за ними, пошел, посмотрел, кого они расстреляли, увидел этого старика, с этого села, он их знал, кого расстреляли, кого закидали. Все было. Это не так сладко было, как сейчас рассказывают, это сталинское время. Че там говорить-то. И потом, когда приехал туда, он каким-то образом сдался. Его не убили, он следующими или вагонами, или чем-то или кем-то, попался он в Казахстан. Нашел дочку этого старика, можно было и не говорить это дочке, сказал: «Вот я так видел твоего отца закинули и того, того», — кого он там знал, что с обрыва скинули туда. А та с ума сошла. Все было. Это сталинское время. КГБ, сейчас называется, буквы поменяли ФСБ, а сейчас было КГБ, разницы нету, они те же самые, что и КГБ. У моей матери три родных брата, один очень грамотный, хороший из них был, а те двое просто, как и все остальные. Это один, который, я хочу сказать, был грамотный, он Орджоникидзу держал, когда Орджоникидзе скрывался, его какие-то ингуши тайно передали ему: «У тебя же горное село, ты сохрани, спрячь его где-нибудь», — Орджоникидзу. Это Исламовы, Исламов Джабраил был. Этого Орджоникидзу он у себя вырыл в обрыве, вырыл в обрыве комнатку и в этой комнате какое-то время, покамест этот Орджоникидзе силы не набрал, его держал и кормили. Его жена его тайно, ведром, веревкой еду ему отправляла. Туда заходить нельзя было, другие кто-нибудь увидит. И кормил, и поил этого Орджоникидзу долгое-долгое время. Потом, когда надо было, они его отвезли тогда, когда Орджоникидзу, тогда не Орджоникидзе был, а какой-то другой город был.
Были, были.
Куда везли, наверное, ниче не было, это же дорога, везут людей, они [солдаты] вокруг ходят с двух сторон, автоматы. А кто против них что может сделать, по-моему ниче не было. Везли нормально, мне кажется, ниче не было, я ж не помню.
Мне разницы не было, потому что мама рядом, папа рядом и братья-сестры рядом, так что я была окружена.
Этого для этого, чтобы не сопротивлялися, заранее, наверное, годом раньше, специально мула, какой-то почетный старик у нас был Баха Удди [нрзб]. Это бывают такие отличающиеся люди, старики. Этот старик с мулами вместе, я же говорила, обыски делали, если самовольно человек говорит: «Да, у меня есть ружье, на», — отдает оружие. Все оружие собрали, до выселки за какое-то время раньше. Так что, даже если бы они и хотели бы, у них не было ничего. В то время автоматов почти ни у кого не было, были только ружья, а с ружьем против автомата кто пойдет.
Ну, везли из Даттыха до Слепцовска. Вот Слепцовск, где я сейчас живу. Тут есть железнодорожный вокзал, на этом же вокзале нас погрузили на поезд. Я не знала, я знала, что нас привезли на бричке, отцовских быков забрали, он за быков цеплялся, за нож цеплялся, не хотел отдать. А куда везти-то ее. Забрали и бричку, и лошадь, и то, и то, только вещи перегрузили на вагон и потом все, закрыли вагоны и дальше поехали. А дальше — это уже Казахстан, остановка город Павлодар.
Не могу точно сказать, если бы как сейчас, я бы все запомнила и записала бы, а я же сижу на бричке, смотрю, была ночь, темно было, когда нас на поезд сажали, это я помню.
На бричке-то рано утром, рано утром, в шесть часов утра поднять мать и сказать: «Собирайся. Или сорок минут или двадцать минут выходи со двора», — вот и выходят со двора. Все ворота закрываются, больше туда обратной дороги нету. Все, теперь садитесь на брички и вон, в компании там, стойте. Там же как мы другие тоже вышли, стоят. Сперва всех на площадь, площадь пустое же место бывает на площади где-то, на это всех выслали, собрали, потом по дороге, давайте, едьте дальше, куда поедем дальше, кругом солдаты.
По-моему, дома это не говорилося. Куда везут, не знали, и на сколько везут, не знали. А был разговор, что война не закончилась, а война-то уже была закончена. Сперва же война, когда закончилась, только тогда же нас выслали.
А, ну значит, говорили, наверное, война будет, поэтому, наверное, так говорили, я не знаю, чего говорили.
Брат, ему пятнадцать и шестнадцать лет, какой фронт, они школьники, они семь классов закончили.
А старший брат военным частям, которые стоит военная часть, помогал отвозить раненных и помогал едой. Каждый день варить барана, и у людей собрать хлеб, отвозить им эту еду, а кто это будет делать, если не он? Там же неграмотные все, почти, люди. Три слова русского языка не знали сельские жители. Только дети, школьники уже могли чего-то говорить.
Не помню я.
Не помню я об этом, чтоб был такой разговор или не был. Только такой разговор я помню, за что нас везут? Вот это я помню. За что нас везут, куда нас везут, что мы такое сделали? Вот женщины плакали, орали, кричали и волосы дергали и кричали: «Худатох» [род.яз.], — это на ингушском языке «что мы сделали, где мы провинились, куда нас везут». Такой был разговор.
Места не хватало. Кто как мог, где как мог, как получается спали — сидя спали, лежа спали. Один там поспит, полежит, отдохнет, он же не может больше лежать, другой приляжет. Какой же это отдых? Не раздеться, не одеться, не переодеться, ничего же нету, как в чем есть, в том и спали, в том и вставали.
Были, говорят. Вши были, это я помню. Длинные волосы у женщин — а мыть, если восемнадцать суток везут? Если бы раньше знал, что тебя повезут, можно было бы хоть почиститься на дорогу. Они же не знали. Были, и, даже, я помню, когда первые нас с вагонов сняли, тогда наша родственница, мамина близкая родственница — у нее красивая такая девушка была, такие кудрявые косички такие длинные, она ее в туалет ее отвела, ножницами косички [отрезала], и так же другие — отрезают косички, бросают, потому что вши в голове, а мыть негде, чистить негде.
В туалет, завела в туалет. Отрезала, бросила косички и все.
А, туалета нет. Когда довезли до Павлодара.
Уже там, там. Конечно, в поезде, че там, в поезде не было.
Из нашей семьи нет, никто не болел.
Я не помню, там был разговор, что ребенок один, пацаненок годовалый умер, что женщина одна болела до выселки, не выдержала и умерла. А та, которая дорогой рожала, она там, приехала и ребенок и сама там умерла, не выжила. И ребенок и сама. Такие случаи были, а в вагонах-то много, в своем вагоне, где мы сидели, это одно, а там в каждом вагоне, откуда я могу помнить и знать это. Конечно, было. В каждом вагоне какие-то приключения, если там семья сидит, среди них бывает же такое.
Забирали.
Ну, говорили, подъедут, если умерший человек, подъедут, посмотрят, все, забирают. Никаких петлей, разговоров нету, все, мертвец, мы сами закопаем.
А как они будут вести? Как? Ниче не сделаешь.
И просили, и плакали, и орали, но забирали. А потом, когда в одном вагоне или двух вагонах такой случай случился, остальные своего мертвого прятали, заворачивали и ложили, как будто он спит лежит. Было конечно. Все, все, все в жизни было. А для чего и зачем это надо было, я не знаю, кому это надо было.
Да, хотели.
Был вот этот вот, дома я от своих родителей слышала такое, на других остановках, уже предупреждали, что там паек какой-то, каша там, или какую-нибудь, че-нибудь давали, мало, много, на вагон, давали, говорит, и воду разрешали брать. А я помню, брат все время, когда там мы уже жили, ввел на некоторых вокзалах вредительство, бывает же такое, нам, говорит, вредительство, не давали еду. Остановимся — еды нету, воды нету, еды нету, все, постоишь, говорит, дальше трогаешься. Вот тут уже и пить хочешь. Было, говорит, и такое. А это этот брат называл, это вредительство, это делали так.
Ну эту воду запасают они и чуть-чуточку, маленечко, жалеют эту воду и что-то делают, а в туалет выпускали от вагонов дальше не отпускали. Были случаи вагон даже и женщин, один, два случая было, тут вот недалеко живут они, старик умер недавно, его мать задавило поездом.
Ну конечно. Когда их выпускают, люди же малограмотные, они же не понимают, когда тронется этот вагон или поезд это, и под поезд залезают, чтобы другие люди не видели его открытый, садиться не удобно же. Вот она залезла под поезд, хотела, и поезд тронулся, не успела выскочить. И такие были случаи.
Наверное, такого не было, потому, что от поезда далеко не отпускали, все время были под наблюдением.
Сколько их было, я не могу сказать, но я знаю, что с автоматами — или они солдаты, или они наемники, я не знаю, но с автоматами на каждый вагон по два человека было.
Шутили, разговаривали. Этот же брат грамотный был и племянник, который у нас остался, в гости приехал, потом домой уехать нельзя, он у нас жил, он у нас остался. Подросток тоже, и он очень хорошо на русском разговаривал, и мои братья на русском хорошо разговаривали. И шутили, и разговаривали, не было никаких с ними плохих разговоров.
Не слышала и не видела. И не слышала, и не видела. Чтоб драка была. Может в других вагонах, в других вагонах в поездах может где-то чего-то, бывает все в жизни.
Холодно, там буржуйка, как говорят, в середине, вот с этой стороны. Как-то сделали так, двухъярусный что -ли там, наверху одни сидят, внизу мы сидели и так же с этой стороны, это же скотный вагон был, не товарный поезд.
Конечно нет. Скотный, в котором скот возили. Конечно было там холодно, там наверху маленькое окошечко, помню, было и буржуйка, если они могли дрова запасти. А как дрова запасет? Остановится поезд, тогда где-то щепки, где-то че-то, это же ерунда. Но я помню, топили, топили. Я помню, а где че брали, не знаю. Печка горела.
Я этот разговор дома немножко слышала от старших. Эти листовки, говорит, кидали сами же наши, чтобы клеймо, этим сельским жителям, сделать клеймо или как назвать, чтоб их замарать, я это слышала, это одно. И еще одно я слышала от маминого брата, что заслали советских людей, хорошо научили, немецкий язык знают, русский язык знают, научили [научили немецкому языку] и заслали [под видом немцев], мол, кто тебя приютит, кто тебя примет, как они себя там поведут, смотреть. Поняли, как?
Да, под видом немцев — русских, и такое было.
Нет, к нам нет, потому,что брат очень умный, и старый, и грамотный, он не запускал бы никого таких. К нам не посмели бы. Он всегда с военной частью связан был, помогал, туда ездил, обратно ездил. У нас такого не было. Из этих листовках, в которых благодарность от Сталина, от таких-то, из-за них он в Павлодаре и не убили, не расстреляли его, из-за этого он остался живой.
Материны три брата — Исламов, который Орджоникидзу кормил, его одного и двух его других братьев и мой брат, они же вместе работали, не то что, этот Джабраил работал, который Орджоникидзе кормил, его и мой брат, они вместе помогали, этот грамотный и тот грамотный. А когда их, че-то я хотела сказать, уже забыла.
Этот наш брат говорил, он не нашел листочки, разговор зашел, он дома матери говорил, эти листочки кидает, листовки, кидают наши, не немцы, немцы куда туда подъедут?
Я это не знаю, на русском, наверное, на каком еще? На русском языке, наверное.
Откуда я могла, я даже понятия не имею.
Нет, нет.
Может быть в горных селах кидали, но у нас не кидали, где мы жили в Даттых, я не слышала.
Разговоры были, [что] кидали листовки, разговор был. Кидают же сами, чтобы, как сказать, очернить этих людей. Вы меня поняли?
А немцев там не было.
Ну шла война, с нашего села, почти два-три парня из каждого дома увезли на войну. На войну увезли, они воевали. Не так просто, как игрушка, а воевали на смерть и погибли они, почти все там, из нашего села, там че остался? Сыновей всех взрослых забрали, осталися только подростки и старики из нашего села. Мама часто плакала, надо же, говорит, у того-то, у того-то называет, она же всех знает в селе, она там родилась, там росла, три сына было, говорит, всех троих забрал, говорит, оставил отца и мать, вот как.
Я же говорила, другой раз горячая она или холодная, я не знаю. Я в жизни такое не ела, вот эта, как ее, просяной крупа бывает. Этой крупы, каша или че-то такое заносили, понемножку каждому разделили. Но покамест она дойдет до вагона, она же уже не будет горячей.
Не видела. В нашем вагоне, где мы сидели, не видела. Почему, потому что там больных, по-моему, и не было.
Я ничего не понимала, привезли и все. А там, я вижу, с поезда нас братья снимали. Не самих нас пустили, чтобы мы вылезли. Они нас с поезда снимали, обнимали и перетаскивали. Там лужа была возле поезда, вода и лужа была, это, наверное, весна же была. Апрель или какой, февраль была, в феврале была выселка. Вот, тогда таял снег там, и вода, и лужи, и грязь была там. Помню я, чтобы мы ноги не мочили, всегда, где мокрое место, перетаскивали, нас младших. А старшие сами, конечно.
Но я же сказала, у кого, чего есть, на том мы и спали.
Вы вот, я же говорила, как сестра старшая там одеяла захватила, не ватные одеялы, а есть вот такие осенне-весенние. Такие одеяла захватила, тряпочное кое-что, ну че-нибудь, чтобы на голый пол не ложиться. Что-нибудь положит, конечно, мы так и спали, лишнего не было там.
В Павлодаре?
Не слышала. Они сами не знали, на какое время нас привезли. Мы же «враги народа» названы, привезли туда. А для чего привезли, зачем привезли, когда нас отвезут, этого не было. Враг народа, выслали и все. Вот это было.
А кого могут винить? Если я сказала — «предатели», «изменники».
Ну конечно, Сталина винили. Кого больше? В то время Сталин был наш самый главный. Это ж его приказ, это же он сделал все.
Ну, наверное, он же осетинский, или сам осетин, или мать осетин, осетин и грузин, по-моему. Он же и там, и там его родство, ну и, наверное, земля хотел им оставить. Наверное, так и осталась эта земля, половина ингушской земли у осетин до сих пор.
Где? В Павлодаре?
Были коменданты, да.
Казахи. Местные казахи, они неплохие были, они помогали, старались не обидеть, старались. Они поняли, что мы не такие, как нас обрисовали. Даже помогали, было такое.
Ну а комендант же тоже павлодарский, но там чуть попозже я поняла, что комендант это… здесь пять километров от города, что ли, если кто отошел, тому десять лет давали, это было. В какое время не помню.
Каждой недели, каждый ингуш, который уже возраст или паспорт, который имеет, должен идти в комендатуру и отметиться. Я лично не отмечала, потому что у меня не было тогда, неправильно было поставлено тогда годы рождения, вроде 1944-го было написано или там какого-то. Сестру старшую отмечать вызывали, и я с ней ходила, чтобы она одна не ходила. Было, отмечали. Каждую недели очередь была там, каждый идет, надо же было отметиться, расписаться, зайти. Было.
Из нашей семьи никому не приходился нелегально выезжать, когда был этот запрет, потому что мы нормально там жили, устроилися. У нас было мясокомбинат. Между нами говоря, вдоволь кушать мясо. Если мясо есть, бульон есть, двести грамм хлеба есть, то в любом случае, картошка была. Первый год не смогли посадить, потому что не поняли, в чем дело, а второй год посадили картошку. Сами, вручную прокопали большие поля, землю, братья и сестры вместе посадили картошку. А эти женщины, которые на мясокомбинате работали, русские женщины, мужья погибли, они жили с детьми, брату нашему сказали: «Я тебе дам семена, посади картошку, осенью выкопаешь, всю зиму будет что-то кушать». Он так и сделал. Они ему дали ведра четыре вот таких малюсеньких картошечек, я удивилась, как птичьи яйца бывают, вот такие маленькие. Принес эти картошки, поехали, прокопали эту землю, а закидывать нас брали. По две штуки в ямку закидывали эти картошечки. Потом, летом полоть возили нас, не возили, а водили, пешком ходили, возить-то не на чем. А че нам, детям-то, пешком идти, целый день бегом бегаешь и то не устаешь. Приходили, пололи эти картошки, а осенью выкапывали. Я недавно сама удивляюсь, вот такие картошечки в первый мы посадили, и вот такие картошки выкопали, домой принесли. А наша мать говорила: «Это нам помощь божья, чтобы мы не погибли». Не именно наша семья, все люди, это же всем и другим, и другим также.
Никто об этом говорить не мог и не знал. Никто не знал, сколько это будет, не мог говорить, но одно разговор был, это я узнала после. У нас какой-то есть такой чеченец, старик был, он до выселки старикам сказал, предвидящие говорят русские, вот такой старик был, он сказал: «Конечно, нас всех будет время, выселка будет, тринадцать лет будем жить там, после тринадцати кто как может, тот и вернется». Это разговор ингушский, а так вот никто не знал, когда конец будет. Но после смерти Сталина только нам разрешили вернуться, пока Сталин живой был, это ж запрет был.
Мама все время считала, что это ее родина, это ее земля, что ей охота здесь жить. Даже «я умру и там меня там надо похоронить», — был такой разговор и у матери, и у отца. Были такие разговоры, но мы то не понимали этого, нам земля и там и тут одинакова. И там кушали неплохо. Первые два года было очень тяжело, очень трудно, потом получилось — мы садили, картошку садили, просо садили, огурцы садили, помидоры садили, все, че мы, все садили там. Нас было много и, самое главное, мы возле Иртыша жили.
Конечно.
Этот слух распространил, конечно, тот, кто нас и выслал. А кто больше?
А чтобы нас ненавидели там. Чтобы там действительно и было первое время очень трудно, и дрались, и драки были. И местные, и приезжие.
Я-то нет, я-то куда, с кем.
Братья тоже, до братьев это не доходило, они утром на мясокомбинат на работу, вечером домой, никуда так не ходили. А есть и такие, работы нету, некуда идти, идут на поле колоски собирать. Колоски знаете, че такое? Колоски.
Вот объясню. Садили же там на полях просо, просо ведь тоже, наверное, не знаете чего?
Это зерно такое, просо, которое, вот курям мы кормим. Маленькие, желтенькие эти, вот это и есть просо. Садили, как пшеницу. Осенью, когда пшеницу собирают, оттуда то такой колосок упадет, то просо упадет, колоски падали. Если их не собрать, весной даже они мешают там, тут весной опять пропахают, опять посеют, они же мешать будут, они же кучей оттуда будут вылазить. Туда ходили мужики, которым вообще есть нечего, делать нечего, собирали эти колоски, носили домой, сушили и старались с картошкой. Перемолят их, мельница ручная, у нас дома, я сама мельницу ручную [перемолят ручной мельницей. У меня у самой ручная мельница дома была]. Видели, по телевизору видели? Ниче не видели.
Вот они и собирали колоски. Когда колоски собирают, колхоз это, колхозные поля, а с колхоза, которые там, может быть начальство какое-нибудь или охрана, на конях выезжает и не разрешает [охрана не разрешала колоски собирать]. Драки были, эти собирают, говорят: «А чего же все равно она пропадет, почему не собрать?» А они говорят: «Это земля наша, все наше, оставь, не трогай». Это первые года были.
Я не помню. За что могло быть аресты?
А раскулачивали не в то время, когда нас выслать, а до этого, раньше.
До этого было, но не в нашем селе, мы тогда не там жили. Мои родители жили тогда в другом селе. И в другом селе моему отцу пришлось из-за этого разговора, что у него есть запрягать два коня, то есть два быка и верховую лошадь [из-за того, что у отца было два быка и лошадь], его сделали, как сказать, как?
Кулаком. И у него уже пятеро детей, мама и отец и ему какой-то близкий его родственник пришел ночью и сказал: «Если ты сегодня до утра, до девяти отсюда не уберешься», — я не знаю, надо это сказать или нет, но это было, — «не уберешься, тебя посадят из-за того, что у тебя есть два быка». А как же быть, как семью кормить, если не иметь? Ни быка, ни лошадь, как, это же было вредительство тогда.
Два быка и ездовая лошадь была. Пришел этот близкий родственник тайно и сказал: «Если ты сегодня, до девяти утра отсюда не уберешься, то тебе в этом же селе, несколько Гапархоевых так и увезли, раскулачили» [уже раскулачили несколько Гапархоевых. Если не уехать из села, то так же раскулачат]. Теперь и до отца дошло дело. А потом отец запрег своих быков, посадил своих детей и с матерью вместе ночью оттуда уехал. И в этом селе он начал жить, где я родилась. Это село было наше, было. Если человек один корову держит, у него заходили, забирали эту корову, Вы не слышали это? Если, там в Казахстане, близкие знакомые наши, у нас, говорит, было один корова и семеро детей, говорит, отец, мать, один корова был, говорит, мешок кукурузы был, пришли, сделали обыск и, говорит, кукурузу забрали и корову забрали.
Ну да, его там уже не искали, потому что, что теперь с него брать? Дом остался там.
Ну, быка у нас сразу зарезал, один съел. Приехал туда на место, кормить семью надо, одного быка зарезали, его нет уже у нас, кормил нас.
Там и жил.
А, вот эти, которые Орджоникидзе держал, я же говорила, вот эти мамины братья, моей матери братья, они дали ему комнату. И они его кормили, поили, я только после этого родилась, старших, и у них жили.
Так говорили старшие.
Ну вот, например, был такой случай, говорили. Казачка одна пошла на базар, потеряла девчонку свою. Ну заблудилась, видать, от матери девочка. Она кричит, на весь базар кричит: «Съели мою дочку». Поняли? Отравилась чем, мою дочку съели.
Не, не, не, нет, нас так не называли, потому что, когда я в школу пошла и отучилась, сколько лет, три-четыре года, сразу же я в школу не пошла. Куда было в школу идти? Ни одеть, не обуть. А там уже привыкли к нам, мы как все люди там и жили.
Казахи?
Айшет и [Умар]. Просто он [брат] ходил туда, искал, искал квартиру, сказал: «Пусти меня на квартиру, я здесь работать буду», туда-сюда, по-моему, уговорил он его, уговорил. Пожалел он, наверное. И он пустил, он не понял, что нас целая орава, а когда запустил, комнату нам отдал, а в этой комнате же у нас ни койки, ничего нету. О койке и разговора нету. На полу, вся семья, папа, мама, дети, все мы на полу, как попало. Но он был недовольный, прямо чуть с ума не сходил. Мы же дверью каждый раз выскакиваем, заскакиваем, дверью хлопаем, а ему же это не интересно, но он выдержал.
Как?
Че-то платили. Че-то платили, я не знаю че. Че-то было, конечно, ничего не платить тоже не получалось, наверное, у них. Че-то платили У них сарай большой был, в сарае, корова одна у них была, я помню, и печка в сарае уголок, там готовила мама нам еду.
Наверное.
Трудно, всем было трудно.
Ну как сказать, самое главное — еда человеку надо, и болезни, все люди начали тифом болеть. У нас в доме мама тифом заболела, сестры старше меня тифом заболели, не сразу все, один заболеет, к другому переходит. И начинает. Я сама тифом болела тогда. Но никто не умер, выжили, поднялись, а многие умирали. У нас было кушать нормально, поэтому мы выжили. Мясо и горячий бульон, самое главное.
Ни меня, ни матери, никому не оказывали, сами переболели, потихоньку поднялись и пошли. Там всего и было одна больница в Павлодаре.
Я не знаю, вот это два брата тифом заболели, их увезли в больницу. Была там больница, но мы, ни я, ни мама, мы женщины не попали туда, это я знаю, дома переболели.
Остальное время, там на краю города. Да городок-то городом не назовешь, маленький. На краю города железная дорога была, маленькая железная дорога бывает, на площадку соль завозили, глину завозили, вот такой дорога была. Возле этой дороги край города, домик стоял, в этом домике, пустой домик был, как-то с братом там на работе, многие знакомые женщины есть русские, они подсказали, есть такой домик, эта хозяйка и муж, и жена, оба погибли на войне. А домик остался. Племянница ихния этим домом руководит. Попроси, он все равно пустует, он и обходил, нашел ее и попросил, но че-то платил, не бесплатно, конечно, и мы там жили, по-моему, тоже год там жили.
А потом брат ушел с мясокомбината, двух младших оставил там работать, поступил на пивзавод на работу. На берегу Иртыша был пивзавод. [На] пивзавод поступил, потом.
Те два брата работали, нам хватало. А он решил поступить туда [на пивзавод] и поступил снабженцем, не работником [не рабочим]. Снабжал пивзавод. Надо — ячмень привозил по Иртышу, на пароходе или на пароме, сахар привозил, ездил туда, где города большие по Иртышу. Cнабженцем работал там, на пивзаводе, и в пивзаводе нам дали квартиру, ну ему дали квартиру. Там было четыре комнатки, большой под домом подвал. Картошку хранили, хранили тыкву там и сами садили тыкву. Через Иртыш переплывали на лодках, помидоры садили, огурцы садили.
В этой квартире мы жили долго, сколько лет не помню. Оттуда я в школу пошла, школа рядом была. Судоремзавод назывался, возле Иртыша, я оттуда в школу пошла. Потом, через какое-то время, туда, к центру ближе, опять братья собрали копейки и купили у казахов, где-то пять комнат, что ли, ну нормальный саманный домик купили, уже свой дом. И мы туда переселились, корову купили мама и там, короче, молоко, пасла я коров, пастухом была я.
Наверное, были, если у всех были. А почему нет, че мы особые что ль. Волосы же есть.
Нас, младших стригли, нам то не стыдно было. Подстригут, как барана и помоет сестра и платочек, косыночку оденет, и мы бегали. Без косынок нам не разрешала мама ходить. Какой-нибудь платочек одевала, а старшие мыли, я помню, голову. Мыли Иртышной водой, Иртышная вода очень чистая, мягкая вода. Мы долго жили там.
Это было голод и болезни, да. И люди приезжие и с таким клеймом попались туда, там местные жители, ну как сказать, вот сейчас, если мы куда-нибудь переедем, мы начнем на их языке, с ними разговаривать, нормально они нас примут, так? А когда так вот нас туда привезли, их самих-то там, как говориться, они сами бедно жили, казахи. Я тогда богатых казахов не видела, они бедно жили. Там руководители русские были, главные все.
Когда я пошла в школу, нормально. Никаких петлей [нрзб.] не было. Я слабо училась, честно буду говорить, почему я плохо русский язык и знала, и поэтому очень трудно на русском языке получать хорошие оценки, не зная русского языка. Но я семь классов кончила.
По-моему, мы уже поздно, это клеймо уже снято было, поэтому, что люди уже знали, что это неправильно, это не правда. Да и там были враги народа, там казахов тоже враги народа сделали. Очень много казахов расстреляли там, так же было там. До нашего приезда местные жители казахи, там был, можно сказать, такой разговор, ровно половина богачей расстреляли. Поняли?
Среди нас, я скажу, это было, были немцы высланные, были, вот болгарцы [балкарцы?] или кабардинцы. По-моему, болгары, болгары, которые здесь недалеко живут, они были высланные. Немцы, болгарцы, кабардинцы были, мы, чеченцы, ингуши, были, конечно. Но им труднее было. Наши как-то выкручивались, они так как наши садить картошку, там поля искать, искать выход, бегать, у них не получалось, им труднее было, умирали сильно много. Немцы, особенно.
В нашей семье все выжили, да еще моца [нрзб]/[род.яз], как говорится. Еще и на меня говорили, надо же, говорит, такая полненькая, всегда полненькая росла, надо же. Короче, мы хорошо кушали, как бы оно не было, две коровы потом появились у нас, брат матери запретил делать масло: «Не делай, дой». каждая корова за один дой ведро молока давала, там же в Казахстане коровы крупные. Не разрешала маме это молоко, там сметану делать, не надо, говорит, ни сметаны, ни творог, ниче не надо, говорит.
«Дай детям пить молоко, вскипяти, поставь и в фляг», — там, большая кастрюля есть, — нальешь туда». И туда же ковшик ложит. Мы вместо воды молоко [пили]. Подбегаем, пьем, целый день. Кусок хлеба, если есть, очень хорошо. Так что, мы неплохо жили.
Хватало-не хватало, но че было, то и делали, как-то выкручивались родители.
Основное — мясное. Бульон, мясо, бульон основное и хлеб. Кусочек если там, где-то больше возьмут, больше, где меньше, меньше.
У меня не было, я ела, че есть.
В школе у нас чеченцы были, ингуши были, мальчики и девочки. Девочка я одна в классе была, ингушка, а мальчики были несколько. Мы радом школы жили, поэтому я пошла в школу. И немцы были много, дети, я уже фамилии ихние забыла. Вот эти кабардинские или болгарские, как-то я их не понимаю, то-ли кабардинцами их называют, то-ли болгары, болгары, по-моему. Ихние дети, были, конечно, разные нации были дети. Но училися плохо или хорошо.
Ниче, нормально. Вроде бы не было никаких драк, ниче. Я к ним могла ходить, к своим этим одноклассникам, девочкам, ходила я, они к нам заходили. Че было, ниче сказать нельзя.
Ну конечно были. Если галстук не привяжешь, первый раз звездочка, как она называлася, я уже забыла.
Да. Первый раз это надо было, первые классы начать, а потом уже галстук надо было. Конечно, без галстука не запускали, я носила, а че она мне, мешала что ли.
Были в нашем классе дети, которые не хотели носить галстук, но училися. И звездочку не хотели, и галстук не хотели, эти дети, как их назвать, баптисты или бактисты, как?
У них свои же законы. Они верующие, они очень хорошие люди, они честные. Хоть ты золото положи, они не трогают твое, не подходят. Но вот эта у них вера своя, хотели своей верой жить.
Были.
Из школы выгоняли, почему галстук не носишь, почему ты то не делаешь, были, проблемы были, уже в пятом, шестом классе были.
Ну вот это я не помню. Но ихние дети не носили. Их и выгоняли, родители приходили, ругались, скандалили, но в любом случае, они не носили.
Да конечно дружили. Из-за галстука, че мы, должны ругаться с ними? Не наше дело.
Конечно были. Комсомолом были и пионеркой была, и братик младше меня учился тоже был. Как должно быть, как было у всех, так и мы.
Ну тогда я че знала про Сталина? Когда появился разговор, что Сталин, короче говоря, этим, чеченским, ингушским детям школу, короче, это было оказывается в институт не принимать их [были разговоры о том, что Сталин запретил брать в институты ингушских и чеченских детей]. А я боялась, что он говорит со школы их убрать [боялась, что имелось в виду, что надо ингушских и чеченских детей исключить из школ]. А я тогда училась то-ли в четвертом, то-ли, не помню, и так мне это было обидно, за что, если я хочу учиться, за что меня исключить, гнать со школы. А на этот вопрос не было ответа ни у кого из дома. Потом, пока я боялась, ходила в пятом классе, я пятый перешла, Сталин умер.
Я откуда могу знать.
Откуда-то, конечно, услышала.
Откуда, кто это — не знаем, но разговор был.
Ну как подумаете? Если нам говорили, из-за войны вас выслали, все люди думали, что, наверное, война кончилася, все, теперь мы вернемся. Были большие радости, очень даже большие. Даже, это у русских такого нету, но у нас есть — читать молитвы, резать барана, собираться, ну обычно. У вас же тоже гости собираются. Вот и это делали люди из-за того, что кончилась война, теперь у нас будет нормальная жизнь, мы можем вернуться к себе на свою землю. Был такой разговор и у нас дома был. Но уже отца у меня не было тогда, отец умер.
Ну да.
От старости, наверное, это в 1947-м году он умер.
Там. Там у нас выделили кладбище, земли кусок, государство. Пошли мужики, попросили, люди же каждый день умирают, дай нам место. Дали место, на краю города, на пустом месте. Ну там проволочками чуть-чуть отгородили, че-то сделали и закапывали и все, ниче не было. Каждый, кто че нашел, тот ставил, чтоб узнать, где свой человек похоронен.
У нас отцу камень, вот как стол, такой квадратный камень нашел брат, принес этот камень, почистил и на мусульманском вырезал его имя фамилия и камень поставил. И многим другим он эти камни поставил. Находил, приносил камни и ставил.
Ну конечно было. И мулы были и молитвы были, а старший брат из дому уходил, по секрету.
По секрету всему свету.
Он партийный. Партбилет. Собирать запрещалось, Вы меня поняли?
Да. Тогда же и русские тоже не молились, там мечеть одна стоял, еле, как я сейчас, такие старенькие бабушки тогда ходили в церковь, а молодым запрет было.
Брат уходил из дома.
«Я не буду присутствовать. Конечно, отцу это надо, делайте, что хотите, меня нету». Потому, что ему нельзя.
Ему нельзя было, вот это, не то, чтобы ему. Нужно-ли это говорить, я не знаю.
Посмотри, мама старая уже, ей же охота молиться. Вот сейчас я молюсь. Перед тем, как вы зайти, я помолилась, пять раз в день я молюсь, это же моя жизнь, на своем языке, свои молитвы читать я имею право? Почему я должна бояться кого-то, чего-то, я же вредительства не делаю, я ж никому плохого не делаю. Вот, русские есть церкви везде, заходят, молятся им же можно. И маме брат сильно запрещал: «Мам, если ты молишься, молись, только на крючок дверь закрывай». Часто соседи заходили, мы же с соседями тоже дружно жили. Были русские все почти, казахи, заходили. Чтобы тебя на коврике не видели, закрой на крючок дверь и молись», — говорит. Поняли меня?
Были и доносчики, а без этого нигде нету, были.
Наверное, это нам не нужно.
Вот, например, я много знаю таких случаев. Ну давай один я вам скажу.
Один сильно заикающийся ингуш был. Он пошел в кино. Это уже попозже, кинотеатр там было, кино там было, было там это все, это же городок. Пошел в кино, посидел, посмотрел, военный, как воюют показывают кино. Потом, через неделю, две недели, его вызывают, милиция, милиция тоже была только одна. Там здание одно, маленькое. И спрашивают: «Ты в кино ходил?», — «Да, ходил», — «В такое-то - такое-то время ты там сидел?», — «Да, сидел». Он говорить то не может, его переводчик ингуш там один. «Ты почему там на войне», мол, - показывают, как русские гонят этих немцев, стреляют, последнее время это же было, они убегали, их догоняли, было так последнее время. А у него спрашивают: «Почему ты сказал, что это не так было на этой войне? „Я был на этой войне, я видел по-другому“, почему ты так говорил?» А этот говорит: «Я свой родной язык еле-еле полчаса могу слово сказать, мне какого черта надо было этим рядом сидящим говорить, что там на войне делается, я свой язык еле-еле заикаюсь», — говорит. Были, конечно, а вот кому это надо было и для чего это надо было. Плохие люди и везде и всегда и будут, и были, во всех нациях, я права?
Ну как сказать, если кто-то ворует, кто че-то делает, неправильно делает, это же первое дело милиции, а военных-то че там. Когда выросли мои дети, военкомат оформлять, отправлять.
Ну это уже первое время, конечно, было страшно. Когда мы там уже жили, там же военных возле нас не крутилися, нас выслали и все, ихнее дело.
Ну наверное, кто-то говорил, кто-то говорил, кто-то слышал, кто-то передавал друг другу. Как это говорят — «цыганская телефон». Не написано нигде было, а говорили в разговорах так, а кто говорил, не знаю.
Все, что было.
Быки и бричка, и лошадь папа оставил в Слепцовске, вот в этом же селе на вокзале, когда на поезде пересадили, там они остались.
Да, в котором я сейчас живу. Это же было, в Слепцовске, на вокзале железнодорожном он оставил, «садись, иди залезай со своей семьей». «А это, это же мое». «Ну и что, твое, оставляй». Все. А что в доме было, все в доме и осталось.
Ну как, как сказать, допустим, шифоньерка, допустим, койка там, матрас, которые люди живут. Богатств таких, конечно, у них не было, но для своей жизни че надо было же. Все оставили. Телят оставили, корову оставили, баранов оставили, а че делать.
Ценные там таких богатых, ценных, ну ковры там такой кое-что, все оставили, как их брать-то? Все оставили, что было, даже удивлялись, что наша мать ведро взяла, там две-три железных чашки взяла, и которые она тесто месит, такой есть деревянный большой, как сковородка, это взяла. Люди удивлялись, как она умудрилась это взять.
Где, в Казахстане?
Мечеть я не помню. Из моей семьи никто не ходил. Мама дома молилась, сестры дома молились. Дома на коврике молились. Мечеть никто не ходил, это я точно знаю, в мечеть не ходили никто в мечеть. Дома собраний у нас никто не делал. Но молились дома.
Если похороны — все собирались на похороны. А чтобы так собираться и че-то там делать, я не слышала. На похоронах, знакомый или незнакомый, если он ингуш, если он мусульманин, он заходил на похоронах.
Это тоже я не знаю. Которые возле нас жили — я помню, Мархиевы жили, Албаковы жили, Тунгоевы жили. Это по материно родство. Так вот. А там много тоже жили ингуши, сперва их увезли в эту, как их, по колхозам развезли, а потом они так не могли там, много, половина ихния семья поумирают, трудно. Потом они перебирались, которые живые остались, снова в город. В городе можно где-то как-то и работать, и кусок хлеба найти. Вот так было. Вначале мало было, основной мы и там близкий родня. Помогали, разговора нету, вот из этой русской женщины, что брату сказала: «Переберись ближе к мясокомбинату, ты сможешь выкормить свою семью», — если б она это не сказала, мы бы не поняли ниче, нас бы тоже увезли в совхоз или колхоз. А она помогла, она нас к себе запустила, двое сутки или трое сутки, пока он пошел на мясокомбинат. Тогда же не машин, не автобусов, ниче же не было, все делался пешком. И пока он нашел директора, пока устроился на работу, это два сутки или три сутки, мы у этой тетки жили.
Вот это брат старший просто пошел, когда нас в школу поселили, возле школы живут же, дома есть. В любой дом, в какой он считает можно, зашел и говорит: «Так и так, семья большая, дети много, родители старые. Как я могу выкормить, чтобы не поумирали братья и сестры? Как теперь мне здесь быть, как зацепиться, че делать?» А та говорит: «Ты как-нибудь к мясокомбинату», — говорит. Вот тогда мы и перебрались к мясокомбинату. Эта Айшет, и забыла уже, Умар или кто он был мужик ее. Он не знал, что семья большая, а когда запустил уже, чуть не плакал.
Просто домик, стоял пустой домик и все. Сестры очень деловые у меня были, быстренько почистили, помазали, побелили, покамест мы туда зашли. А побелка-то знаешь, из чего белили? Белой глиной.
На Иртыше. Иртыш, там соль была, шахта была и глину белую завозили, там брали глину. Другой раз мыла нету, купить негде, этой же глиной и вещи стирали сестры. Кусок берут, как мыло, куском трут.
Печка была, там две комнатки, печка.
Отец умер, а мать старенькая уже была совсем, мы все замуж повыходили, братья женились, одна мать че скажет нам?
Братья сами должны были сперва переселиться на Кавказ.
А, ну возвращаться — запрет был. Тринадцать лет запрет была.
Я даже понять не могу.
Я понимала, что нельзя, это я знала. Если пять километров от города отойти нельзя, картошку полоть надо было в комендатуру идти, бумагу взять, что разрешается на прополку, а как, куда ехать-то было?
Все равно, была разница.
Ну в чем, тут у меня свой дом, свой двор, кругом родство [родственники] живут. То туда побежишь с детьми играть, у тех тоже дети есть, то сюда. И рядом школа, в школе братья училися. Че еще там, коровы дойные у матери были, вдоволь молоко, масло. Картошку мать садила в огороде, большой у нас участок там.
Да, большой участок там, в Даттыхе. До сих пор я не была там, все охота сходить, никак не пойду, если жива буду, весной поеду. Там и ягоды собирали, там и соль варили братья. В свободное время поедут туда, и там балаганчик у них был, варили соль. Соль как варить, Вы понимаете? Колодец, в колодец как вода поступает, также поступает вода соленая-соленая. Оттуда берут и варят, в котле большом варят, варят, получается такой красивый, чистый, белый соль. Потом продавали эту соль.
До выселки, в Даттыхе.
Там все не хватало. Все там не хватало. Там надо было снова переродиться как. Всего не хватало. Как там, на чужом месте, в чужом городе, на чужой земле, привезти тебя грязным следом, такие они, сякие они, привезти, бросить, теперь привыкать к этому народу, этот народ должны были привыкнуть к нам. А когда привыкли, они были очень близкими, ближе, чем свои.
Одно я что помню, одно я могу сказать, так мы ниче, с этими людьми нормально дружили, нормально жили, с местными жителями и с казахами, и с русскими. А немцы же раньше нас высланы были и с ними, мы нормально там было. Вот. Как сказать, вроде бы ниче, жили нормально. Друг друга не унижали. Были моменты поначалу.
Ну, что за моменты. Часто могли драки там зачинить, собраться, их несколько человек, если один или два, этих, нерусских или там не казахов, они могли побить, вот так было, а потом отошло это все, не стало этого.
В нашем вагоне, где я была, я не помню, наверное, не было там, а были в вагонах случаи.
В нашем нет. А случаи были.
Я мягких вагонов тогда не видела, не знаю.
Не слышала.
Говорил.
Местные к нему относились очень хорошо, он молющий, он верующий, он чистый был старик, он этот, как его, чеченец, он из Чечни. Он похоронен в Чечне. Как у вас есть такие места у русских, например, в Москве, у меня же сноха русская одна, она говорит, у них есть места, где они ходят, молятся, подачи дают, есть такие места.
Вот и у нас то же самое, ходят и подачки маленькие, хотя бы немножко, конфетки, че-нибудь дают, есть и у нас такие моменты.
Этот мужик, к нему относились очень хорошо. Все, что он сказал, сбывался.
Он так объяснял, это я через мать, через своих, ну отец мне об этом не говорил, отец рано умер, но мать и старшие сестры. Он это объяснял [объяснял, почему не надо сопротивляться]. «В любом случае, ссылка будет, выселка будет, вышлют вас, но тринадцать лет вы будете жить там, через тринадцать лет вам будет возможность вернуться», — говорил этот мужик, этот старик. Он похоронен в Чечне и там он умер, чеченец он был.
Не, не, не, не. Это ясновидящий или как называется.
Вот такой был.
Да. И туда мы, там есть ихняя мать похоронена, я туда несколько раз ездила, посещала эти места, где они похоронены, в Чечне, у Кадырова.
Большинство люди умирали, которые неграмотные и горные люди, которые в горах жили. О ни «А», ни «Б», русского языка ничего не знали. И при том, взять ничего нельзя было, тропинки, горные тропинки, по тропинкам им надо было выходить, а че взять, ниче нельзя, большинство — они умирали.
Конечно, от голода. От голода, от холода. Морозы — сорок градусов, сорок пять градусов морозы. Там не всегда, конечно. Ну неделя бывает так, сидишь, потом из дома выходить нельзя, в школу ходить нельзя, потом вроде немножко лучше становится, там же так, Северный Казахстан.
Вроде бы так.
С 1936-го я.
Ну, значит было, наверное.
Ну как я могу сказать, у нас в доме, в нашем доме, очень было правильно придумано это правило. Мы должны были одеваться так, как надо. Наша девочка или девушка, не ходить без платка, не ходить без чулков, короткие вещи не носить. А так, разрешалось и короткие рукава, я сама шила себе платьюшки. Купишь ситец три рубля, четыре-пять метров ситец, сошьешь платье, как тебе нравится. Тогда же ситец больше носили, другие вещи, денег не хватало людям, очень красивые [вещи] себе, соседям, я шила платьишки, было, закон был такой.
Да нет. Местные ребята — это русские ребята, казахи, по-моему, не было этого, не приставали.
Нет, нет, такого не было, такого не было, потому что они знали, что этого нельзя.
Ну это я сама знала, что нельзя.
А почему, потому я же нерусская, не казачка. Пусть они казахи на казачке женятся, русский на русских, а мене зачем это надо было? У меня все сестры за ингушами [замужем], семьи у всех, уже взрослые, у них у самих есть дети.
Ну он тоже даттыховский, с Даттыха, с одного села мы. Он тоже маленький, я маленькая, когда была выселка. Там я в школе училась, он работал, бывает и знакомишься, видишь друг друга.
Нет, сами познакомились.
Ниче не сказали, поженились и все.
Много че нельзя, а когда надо делают.
Ну приняли немножко не так, но а че теперь, если я сама вышла замуж.
Да говорили, че могли, говорить, потом проходит это все, что всю жизнь они будут меня казнить?
Нет, несколько время прошло, к маме вернулась, ниче она мне не сказала, она же мама, че она мне скажет.
А Бог его знает, я уже и не помню.
Не за плохой, не за алкаша, не за гуляшу я замуж вышла. Нормальная семья, хорошие мужики, хорошее имя, а почему бы они стали меня казнить, если я… есть же не туда выходят.
Так оно и есть, так оно и есть, конечно, но не всегда получается.
Нет. По-моему, в нашем доме не терялось это. Мама, пока жива была, все время только об этом говорила: «Когда я на свою родину поеду, когда я свою землю увижу», — только этот был разговор. Ну если мама так хочет, а нам че, нам тоже хотелось, и старшим сестрам тоже хотелось. Мы все равно вернулись все, у нас там остался от двух братьев семьи. Один брат там умер, второй тоже там, вот эти, которые студенты были, они уже взрослые, старые умерли, там похоронены они. И там ихние семьи там, девочки ихние в Америку, или вру, не в Америку, куда они уехали.
Отец, мать, два брата и сестра похоронены там, в Казахстане.
Да.
Нет, она замуж не вышла, жила все время с мамой, все время за мамой ухаживала. Потом, после смерти матери она заболела, просто по болезни умерла, че делать.
Браться тоже от старости, одному шестьдесят с чем-то было, второму восемьдесят было.
В Казахстане, там они и жили, там они и живут, ихние семьи там живут.
Ну, наверное, не получился, бывает же так.
Мы, ингуши [у нас, у ингушей]?
В любом случае, мы свою традиции и веру и свои понятия мы поддерживали. Потому что у нас же, мало того, что это мусульманство, мы мусульмане, у нас есть такое — никого не обижать, никого не трогать, чужое не трогать, ничего не воровать. У нас есть такие, есть еще, как сказать, за другой нации не выходить, быть своей нацией, быть правильным, быть мусульманами. А че больше? Не воровать, не убивать, не трогать. Убивать — это очень строго считается, нельзя.
Кровная месть это само собой. Если моего брата кто-то другой убил, я ничего не скажу, убей и его, так и положено. Не убивай. А так вот по-другому нельзя, никого обижать, кто бы он не был, кто бы он не был, он человек, его убить запрещается. Даже он немец он, из Германии приедет, американец, если приедет, какое мое дело его убивать.
Кровная месть — не надо мое убивать, понимаете?
Это позволен, это разрешается.
Позволено по закону.
По ингушскому, по мусульманскому. Конечно, говорит: «не убивай», но все равно люди уже делают это, от обиды делают, понимаете? Убил моего сына, я тоже его убью, вот такой есть разговор.
По-моему, не было, я не помню. А так вот, в драке, случаи бывают же.
Ну, например, как сказать, вы что думаете, чужое, собственное нельзя воровать, конечно [нельзя воровать чужую личную собственность]. Вот, например, если мои братья на мясокомбинате работают, то че вы думаете, это мясо домой нести давали им что ли, семью кормить? На иди семью корми, давали, вы думаете? Как вы думаете?
Ну как? Как могли, так и несли.
Как, как получался. Как получался, носили.
Конечно, а как больше? Это же не собственный, не домашний, государственный мясокомбинат. А как больше, там работаешь, там сутками че-то делаешь для них, а потом приехать, дома кушать ничего нет, а как?
Нет, не считаю.
Потому, что человек умирать не должен. Если есть где-то взять че-нибудь, не у частных, у частных попросить: «Дай мне там, у меня ребенок, кто-то умирает, я голодный». Если честно сказать, правду, русские соседи помогали нам.
Болела сильно сестра у меня, старшая. Болеет,-болеет, лежит и просит: «Огурцы хочу я». А огурцы, у нас огорода не было, огурцы она сильно хочет. Эта [другая] сестра идет туда [к соседям], говорит: «Так огурец сестра хочет, болеет». С трудом объясняет, понимаете, она берет, надергает, эти огурцы принесет, помоет еще и почистит, и дает, пусть ест, поняли, так было. Мы плохо не жили, очень дружно жили, все соседи даже, когда мы уезжали, все соседи прощаться к нам приходили.
Да. Прощаться приходили.
Не слышала я такое. Может и было, но ты же все не услышишь. Они же жили во всех селах, деревнях. Кроме Павлодара, есть там очень много другие города.
Ну, если так это сделал Сталин, кто был, как можно было быть стыдно? Не по своей же воле мы уехали со своей родины.
У ребенка, у нас такого понятия, чтобы глубоко задуматься, не бывает. Но когда уже мы повзрослели, мы стали уже взрослыми, мы уже, как говорится, как своими родственниками считали, всех соседей, любой нации, и казахи, и русские, там жили и немцы, и, несколько наций там, и поляки жили там, поляки тоже были высланы. А вы не слышали?
Поначалу говорили: «Кто вы такие, почему, за что вас выслали?» Но не мы одни, мы же ни одни ингуши и чеченцы высланные, а здесь же живут и те, и те, и те, и че мы, нас всех выслали, значит надо было так, а по-другому че скажешь.
А детям мы и не отвечали.
Ну взрослые, когда постарше стали, спросят че-нибудь, а че говорить, ну а что теперь делать, раз так получилось. А после смерти Сталина, если кто че-нибудь спросит, я говорю: «Сталин был вредитель, а че нас что ли одних, кого только он не выслал, кого только он не убил».
Не помню я. Дети же такие вещи скрывали, не хотели же говорить в школе, в классе, что… да там таких богатых не было, эти в больших городах, наверное.
Не слышала, по-моему, не было, как можно отказаться от родителей.
Именно в школе и на дороге, и на улице, и везде, где бы ты не ходил: «Ленин — это, как это, наш отец, Сталин — это наш вождь, без них мы не можем жить». Такой был разговор.
Как мы воспринимали. Принимали, как они говорят, потихонечку уходили домой, пошел туда-то и сюда-то, как больше, это же вранье. Чего врать-то, когда нельзя было, не говорили. Когда Сталин умер, я в пятом классе, по-моему, училась. Он же болел, каждый раз по радио, тогда телефона не было, ну были телефоны оповещения в государствах, на работах, так не было дома, дома не было. Было радио только, каждый раз по радио объявляли «Сталин сегодня лучше», «сегодня хуже», «он болеет», «он лежит», «он то-то». А потом раз заходит учительница и плачет с криком: «Умер товарищ Сталин, наш вождь, мы теперь остались». Честно говоря, я довольная, очень счастливая, что он умер. Че я думала, то я говорю. Потому что я слышала до этого, что чеченских, ингушский детей в школу не брать. Это, оказывается, не в школу он говорил, а в институтах не принимать. В школах пусть учатся, а высшее не давать им. Поняли? А я-то маленькая, я-то не понимаю.
Мы все ложиться должны были на парты, плачешь-не плачешь, вот че было. Честно говоря, так и было, я не вру, я честно говорю.
Ну дети, одноклассники, там местные жители, они уже привыкли к этому делу, что без Сталина мы не люди. Только один Сталин — человек, остальные все не люди. И дома, и везде так говорился, страшно было сказать против слово, поэтому, дети плакали некоторые, некоторые просто сидели обиженные.
Честно говоря, я думала: «Хорошо, я может дальше учиться буду. Может изменения будет». Поняли меня? Может, будут изменения, дадут дальше учиться, думала.
Как?
Ну в нашей семье тоже, как сказать. «О, как хорошо, что он умер», — никто не говорил, потому что все для Сталина было запрещено, что-нибудь сказать не так. А, когда он умер, ладно, умер и умер и все, и че тут такого особого, ведь никто ниче не говорил.
Я даже не знаю.
Нет, я уже про это «вернут», я и там уже прижилась.
Как умер Сталин, там уже, я-то сама не знаю. Я же городская, я в городе жила, колхозники такие счастливые были, колхозники. Потому, что им добавили трудодни, им добавили зарплату. Эти колхозники уже такие были счастливые, что они могут себе жить как люди живут, это было, это я знаю.
Ну отметка и до этого при Сталине было снято, но было запрет такой, если кто-то без разрешения куда-нибудь из города уедет, двадцать лет [дадут], понимаете, двадцать лет.
Это убралось, после смерти Сталина. А может быть, до этого, но я не помню или до, или после, но это отменили. Потом мы очпень были счастливые, могли поехать к родственникам. У нас же во всех деревнях родственники жили, так.
По письмам находили. Ходить было запретно или идти туда на десять дней, на двадцать дней разрешение попросить у этого, как его.
Да. Разрешение. Он даст разрешение, потом с этим разрешением ты имеешь право поехать, побыть и в то же время, как сказано, вернуться. Так было.
А кто его знает.
Когда было.
Подожди, до Хрущева там Маленков, по-моему, был. До Хрущева, после смерти Сталина не сразу же Хрущев стал.
Это я вам скажу. После смерти Сталина по радио передавалось, все время мы сидели, слушали радио, что Сталин болеет, очень тяжелая болезнь, туда-сюда, такой разговор. А потом уже раз умер Сталин, потом недалеко, не помню, какое время между этим было, но арестовали врачей и этого, как его, Хрущев которого расстрелял, как его?
Берия. Врачи, которые с Берией были и этого, Берия, арестовали А мы все время на радио смотрели, сидели, слушали, каждый раз «Говорит Москва», были такие передачи. Когда эта передача идет, мы сидим слушаем, что скажут сейчас про этого, Берию. Ну где-то какое-то время, но недолго, то ли две недели, то ли месяц, но не дольше, арестована, сидит, этот, Берий, врачи, которые в тот день были там и того и того, был такой разговор. А потом расстреляли. Что Берию расстреляли, что он был во всем виноват, он делал и то-то и то-то, а нам уже разницы не было, что Берию расстреляют, Сталина уже нету, а там нам разницы не было, хоть расстреляют, не расстреляют, я так думала, я не знаю.
Про Хрущева?
Что его ну вину его [Хрущев] вычислил, или как это, узнал и что убил и расстрелял Берия и врачей, которые делали это дело. Это было, мне кажется, все равно было.
Уже все сделано, че они там решают в Кремле, нам дела не было.
Ну, это когда было, это в каком году, в какой, когда, не помню, но когда стали возвращать, возвращаться ингушам и чеченцам на родину, у нас был в центре города свой дом и мы очень хорошо жили. Нельзя сказать богато там, куда там, тогда никто богато не жил. Нормально жили мы, потом там выбрали нашего брата, там, где делят разрешения, разрешения в центре города там, где в обкоме или горкоме, делили по семьям, допустим, моя семья, другие, другие, все семьи у них записаны, кому разрешения давать.
На выезд, в Кавказ. Там, как ингуша, как он хорошо знает людей, хорошо знает русского языка, выбрали нашего брата работать в обкоме или горкоме, не знаю, как там. Он сидел там, целыми днями работал и разрешения выписывал, там же надо отца, матери, детей, такой-то, такой-то семья, все же записать надо. Он, когда разрешения эти делал, и нам сделал. Мама раздала лопаты, вилы, как говориться, мы же за Иртышом огород садили. Нам нужны были эти вилы и лопаты. Мы вилами копали за Иртышом огород, мы с сестрами, три сестры ездили, большой огород садили, свои помидоры, все свое было. А мама раздала это все, и уже надо было собраться, почти собралися и раз — отменили, а теперь че делать, и дом продали. Дом продали хлебокомбинату.
Не хлебокомбинату, подожди. Мельзавод, рядом, недалеко мельзавод был, мельницы, им продали дом, для своих рабочих, как общежитие бывает. Купили у нас этот дом, продали дом уже, и раз отменили разрешение. И теперь куда деваться, пошли снова к мясокомбинату. Там у одного ингуша, он уже уезжает, у него уже все, на первом месте он попал. И мы взяли у него, выкупили домик и поселились туда, остальное время пришлось там дожить.
Я не знаю.
Ну, этот же брат там связан с ними.
Да, он сказал: «Все, запрет. Отменили, никого больше не выпускать, которые приехали, тех определить надо сперва, потом только разрешено».
Мы не возвращались, мы так и остались там. Один женился, себе дом построил брат, второй женился, себе домик построил, теперь. Этот третий, самый старший тоже себе квартиру сделал, женился и жил. Мы все сестры замуж повыходили, мама умерла, похоронили. А че, куда ехать? После этого, у нас у всех свои семьи, каждый имеет право решить, как он хочет, так же? И братья, и сестры, ну мы уже привыкли, там дети в школе, мои училися, их учились в школе, у кого-то в институтах училися. Там в Казахстане институт есть большой, в Павлодаре, там построили, сейчас не такой Павлодар, как был. Очень большой Павлодар стал. И жили, а потом последнее время, это первые мы собрались с мужем.
В каком году, не помню я, не помню. Видите, как я забываю.
Мы с мужем, сейчас я скажу, у меня там написано где-то.
Конечно, у меня все дети армию отслужили, это когда было. В 1987-м году я приехала, купила дом здесь, дал мне муж деньги. И вот с этими деньгами, там живут, в Слепцовске, все наше родство и его, и мое, они тебе помогут, иди купи дом. Я приехала, действительно, они нам нашли вот этот дом. Там где-то еще один домик нашли, я не захотела, был маленький и неуютный, и на краю. После этого я поехала домой, и муж с работы ушел, уже пенсионер. И я пенсионерка, пенсию получала уже, после пенсии год или два года я пожила там. Законные свои пенсии, свои деньги, свое все, как надо там сделала и мужу, и себе, это я бегала, ему некогда было, на работе всегда. И потом переехали, отца там оставили, в доме.
Ага, оставили в доме, квартирантов запустили там. У нас на три квартиры был дом, большой дом был. И я с детьми со всеми, с вещами, с контейнерами сюда переехала, и заселились мы сюда. Когда че надо, он отправлял оттудова, там пока в доме жил. Потом с армии два сына вернулись, там. Один у меня в Черкесии служил, один на Курильских островах служил. Два сына, они оба вернулись, этот, который в Черкесии и который на Курилах служил. Они вдвоем вернулись домой, мы немножко с отцом дети этих оставили здесь, побыли, собралися, дом продали, купили машину.. И один сын на одной машине, а мы с отцом и с другим сыном на уазике. Уазик купил отец, и масло там, мед флягами, все, что могли набрали. Как будто бы здесь нельзя ее купить, и в 1988-м году, по-моему, в апреле это было, мы последний покинули Павлодар. И с тех пор, я раза два-три я ездила туда. На похороны сестры я ездила, а так вот, в гости я один раз поехала, посмотреть те места, где я ходила. Я сейчас не ходячая, я плохо хожу, у меня ноги негодные. Пришла туда к сестре, потихоньку вышла и давай ходить по всем тем дорогам, где я ходила, целый день. Вечером пришла домой, а сестра говорит: «Ты че, ты где пропадаешь?» Я говорю: «Те шаги, где я шагала, решила, не забывать, другие делать».
Ну конечно стал. Конечно, как-то привыкла я там. Даже этих казахов я очень даже уважаю, с ними было очень легко и хорошо жить.
Тут знаете, как было, когда у меня было год рождения тогда, 1940-го года. Когда я в Павлодаре, оформили меня, я-то не знала, старшие же это делают, а они меня записали, как будто я 1940-го года, я и училась 1940-м годом и жила этим годом. А потом младший братик мой кончил институт, приехал сюда на Кавказ, искать свой возраст [дату рождения], в архиве. Вот здесь у нас есть дом, какой-то дом быта или как он называется, нашел свой возраст там и приехал и мне говорит: «Ты съезди, там твой тоже был возраст, я свой нашел». Я говорю: «А какой мой?» «Не помню», — говорит, — «Поедешь [узнаешь]». Действительно, я приехала со своими детьми, со старшим сыном, дочкой, которая сейчас здесь ходит, с ней. Просто, чтоб они здесь отдохнули, сама приехала, пошла туда, я говорю, так и так мне надо свой это возраст в архиве. «Нету у нас, ниче не сохранилось», — говорит. Я говорю: «Как ниче не сохранилось, у вас же должен быть.», — «Нет, нету». Я говорю: «Вот мой брат, который отсюда взял свой возраст», — он, действительно, он юрист, в Алма-Аты учился на юриста. «Он», — я говорю, — «Взял свой возраст, найдите, здесь он есть в архиве». Первое время, когда я просила-просила, мне не нашли. Потом, я пошла, купила два-три кг шоколада, с этим шоколадом пошла туда, тут, оказывается, везде надо давать, и опять говорю: «Я опять к вам пришла», — «А че такое?» Я говорю: «Я знаю, что в архиве есть тут мой возраст, и здесь есть даттыховский архив. Пожалуйста, найдите, если для вас не трудно, вот я угощаю вас конфетами, шоколадами». Я с деньгами приехала, там мы хорошо жили, а тут люди бедно жили, перебраться сюда, снова разжиться, снова дома строить, трудно же. И она пошла, поискала, поискала и говорит: «Да, тут есть», — говорит, — «Ты можешь мне назвать своего дедушку, деда фамилия и имя?» Это ж мое фамилия и имя у деда. «Как звать Вашего деда?» Ну я назвала: «Мой отец Мусост, а его отец такой-то», — и она говорит: «Да, есть у Вас». Достал, достал и нашел и младшего сына и всех сестер и мое. И выписала тут же мне метрики, на четыре года, кажется, меньше мне было, ой, старше я была. Потом приехала туда, мне ж теперь надо там оформиться, пошла опять туда в паспортный стол. Я говорю: «Так и так, это старый паспорт уже мне не нужен теперь мне». «Неплохо», — говорит, — «Вам теперь, нашли в архиве четыре года, пенсии как раз время подошло», — говорит мне. А мне так обидно стало, я говорю: «Вам такой четыре года дать бы сейчас, как мне, вы бы не выжили, а вот я выжила». Она не поняла меня. Если бы выслать вот так, как меня, вот до такой степени мучать, а потом три-четыре года я найду в архиве стаж, я же не виновата, все бывает в жизни, че только не бывает.
Когда мы там получали паспорта, брат пишет за меня заявление, что такой-то такой-то возраст, с такого года, я хочу получить паспорт, идешь с этой бумажкой, отдаешь, а кто знает.
Не было никаких.
В 1988-м году у меня все пацаны выросли, двое отслужили в армии, вот этот, который сейчас здесь ходит. Еще один служил, там есть один казахский городок небольшой Ерейментау называется, этот служил в Ерейментау, этот, один на острове где-то далеко, и они вернулись двое, а третий еще служит. И мы решили своих детей на свою родину перевезти, вот она вся болезнь. И, действительно, купили дом, с этим двумя сыном, мужем, мы переехали, а дальше я всех других я перевезла сюда. А этот, последний, который остался в Казахстане, в Ерейментау, он отслужил и вернулся, они все отслужили у меня.
Ну конечно хотелось. Тем более, старшая сестра раньше приехала, здесь жила, ну и родственники здесь жили. Все ж таки земля своя, как бы оно не было, где бы ты не жил. Там неплохо жилось, нисколько не хуже, чем здесь, мы уже привыкли, мы уже прижились.
Нет, куда там.
Семь кончила и ушла.
Я-то думала об этом.
Думала. Много, о чем можно думать.
Да.
Говорила, да.
Было это, у нас у братьев и у сестер, были у нас эти. А она, когда она стала тяжело болеть, лежать, она болела, печень у нее, плохо было ей, она говорит: «Не смейте меня отсюда никуда везти».
Мать. «Никуда везти не смейте, не нужно», — говорит. «Вся земля это, — как сказать, может, и не так получается, — то божья земля, и тут, и там, и везде, мне разницы нету. Похороните меня здесь, не возите туда». На ингушском языке, если сказать – «сделяты диохцу» [род.яз.], — «Это божья земля везде, похороните здесь, много раз лучше, чем я, люди похоронены, с голоду, с холоду поумирали, тут похороните». Пришлось ингуш муж мой на том же кладбище, где отец мой, ее похоронили. Ой, нет ее на новое кладбище похоронили, отцовский закрыли, стало к центру города, к центру уже пошло кладбище, город растет.
Да, все там остались.
Когда в первый раз, первый эшелон сюда приехал, говорят, был у них, встретили их здесь с ружьями, с топорами.
Ну местные жители.
Ну здесь же были местные жители — казахи большинство, казаки. И как сказать, и русские, конечно, они встретили их, поэтому-то там и запретили.
Не надо сюда заезжать, в Слепцовск или куда, короче, не надо, вам здесь делать нечего». Передрались и большие скандалы были, с поезда им выходить не разрешали.
А мы-то уже в мирное время переехали, нас очень хорошо встречали, нам никто, никак запретов не было.
Не было, какие проблемы, наоборот, помогали. В Осетию я ездила с мужем, там дом покупать, там тоже нас, заходите, чай пейте, не было там никаких.
Вот это я не могу сказать, я ни разу там не была, я так хотела туда попасть. Я сама Гапархоева, наша башня в Гапархойской земле. Я там ничего не знаю. Но ездят наши, есть же, это мой то русак тоже воспитывался, которые раньше сюда приехали, все эти ингушские ребята, все туда ездят, проверяют, смотрят.
Конечно, говорят, сохранилась и земля и башня, и все там. А эта, мужа Евлоевская башня, туда тоже Евлоевские ребята ездят, но не я.
Конечно, моей матери мать была похоронена и отец был похоронен в Даттыхе. Мама моя даттыховская, там они были похоронены, но я там не была.
Примерно чувствую место, где они похоронены, я даже сегодня поеду — увижу это место, но саму могилку я не найду, конечно.
А сколько лет это. Там даже уже, наверное, нету, бугорка нету, наверное, они же как исчезают могилки, ровняются.
Ну там должно быть чего-то.
Не была я, не видела.
Это не то, что я слышала, моего мужа отец, это тоже попался в эту, ну ему дали три года.
Ну вот это вот было, мулов, там, этих, священников, которые не так им нравятся, садили же, всех забирали.
Отца мужа, дедушка, он пожилой уже мужик был. Тоже его, ну и три года он сидел, отсидел и вернулся правда. А многих расстреляли. Если его выпустили, значит он оправдался [его оправдали], так выходит?
Ну, они не считали людей виноватыми, почему люди виноваты. Например, русских очень много попов, священников, судили, убивали, как говориться, и на кол садили, было так, я читала.
Ну как Вы сами думаете? Если это наша земля, на этой земле мы родилися, предки наши, и сколько лет на этой земле мы жили. Зачем нам этот немец и этот, зачем нам это все было, зачем? Это зря говорили, это просто так говорили, оговаривали, это народ оговаривали.
Ну вот на такие глубокие вопросы, это было и до меня, как давно, раньше, я же не такая взрослая была это понимать. Но этого не было, это все придумка была, очернить народ, испортить их жизнь, забрать эту землю, если честно и чисто вам сказать, чтобы эта земля попалась осетинам, это Сталин или мама его осетинка или отец его, не знаю, как он половина осетинский, половина или грузин, или кто, не знаю я, вот такой был разговор, что он эту землю осетинам. Ну и половина земли у осетинов, половина ингушской же.
В Павлодаре этого не было. Я этого не слышала.
Нигде не было.
Там в Павлодаре никаких разговоров, там в последнее время я могла в любую организацию, я не такая, как сейчас, была. Мало-много и грамотность у меня, могла че-то говорить, и на русском, мало-много на казахском, хотя казахский и не нужен мне конечно, на своем я очень хорошо тоже говорить я умела, я нигде и никогда такого, как сказать.
Не встречала. Мне не мешали. Если я ходила, было такое, вот построили мы дом с подвалами, было запрет с подвалом дом строить. Тогда давали план, ровно по плану, метр больше-меньше нельзя, надо было строить дом. А мы с мужем решили подвал сделать, чтобы дети там тренировку занимались, а сверху этаж. Ну один дом. И пошла потом оформлять этот дом, и она мне говорит: «Ты че, вообще, что ли, — мне говорит, которая, эта, сидит начальница, еврейка, — я как могу тебе, у тебя такой дом, на столько-то больше, на столько-то, еще подвал ты сделала, как ты». Я говорю: «Я тебе и подарок подарю, я тебе, — я ангорские козы держала, это ценный пух было, — я тебе пух принесу, ты себе че-нить вязать можешь, сделай мне это». Нет, нет, нет, ни в какую, никогда нет. «А с этого дома ты меня выгнать сможешь?», — я говорю. «Не могу», — говорит. Я говорю: «У меня 8 детей, я и муж, 10 человек. Ты можешь меня с этого дома, который я построила, выгнать?» «Не смогу». «Я буду жить там до конца, а когда тебя здесь не будет, другой будет, я тогда».
Че она скажет мне. Она же не будет вечно там, она уже пожилая.
Вот это я не знаю.
На это я отвечу. Это было, когда это было, но это старший брат опять где-то в Москве купил какой-то магнитофон, на котором пластинки играют и можно шкалу там, как это объяснить, я не знаю, искать другие города, другие эти.
Как радио, да. И он нам запретил, мне и братику младшему, старшему это и не надо было, запретил, не трогайте, не крутите, иначе я вас то-то, то-то. Но он же на работу уходит, я решила искать эти шкалы на радио и нашла, кричит «Голос Америки»: «Голос Америки, слушайте». Кричит, а сижу и удивилась, как голос Америки, я ж не понимала, потом дальше стала слушать и там такое передали: «Сталин, Иосиф Виссарионович, Сталин этих наций чеченцев, ингушей истребляет, убивает, выслал в Северный Казахстан, они замерзают, умирают», — вот таким криком. Дальше больше не помню, мол, — «Помогайте давайте», — другим государствам. Я это послушала, удивилась, рот открыть боюсь, кому-то сказать, что я искала там. После этого, потом стали пайки давать.
«Паек» назывался, паек. Я не знаю, че там. Если там мука, какой, сколько килограмм на семью, почти все поумирали, уже никому этот паек не нужен был. А кто живой остался, тот уже сам выжил. Стали давать пайки, муку раздавали, ну не знаю, че еще.
Это не помню, это тоже не помню или до, или после. Но я знаю, что был такой американский голос, что товарищ Сталин, как его, Виссарионович Сталин чеченские и ингушские нации истребляет, убивает. В самом деле так оно и было, он истреблял.
Какой, не, не, не, этого не было.
Не было. Только там паек умирающим с голода, не знаю кому хватило эта мука, если десять кг муки дают живым, большинство поумирали.
По-моему, у меня ничего нету.
Наверное, у меня ничего нету, потому что дом этот мой, на меня оформлен, я плачу, как и все.
Сто процентов.
Может, это сейчас такой закон пошел.
Еще раз повтори.
Я так понимаю, как бы я поняла бы это, да?
Это очень зря сделано это дело, зачем так людей убивать? А для чего, вот, например, всех этих ингушей и чеченцев выслали, это же неправильно было то клеймо, которое они писали для этого народа [клеймо «враги народа»]. Это же вранье было, придумка. Столько народу выслать и столько народу убивать. А поляки там умирали, как мухи, и поляки там были.
Последствия для нас очень большое, зачем мне надо было это все? И зачем это моей матери надо было, плакать сидеть? Зачем моему отцу надо было там умирать? Когда он должен был здесь, на своей земле умирать. И другим надо было это разве? Это же неправильно. Вот сейчас, вас, например, отсюда взять и выслать или в Германию, или, там, как сказать… в Америку то мы сами хотели ехать, там в Америке сын у меня один в Америке жил. А других в другие государствах, если отправить вас жить, не хотите если, все равно вас насильно, разве будет это хорошо? Это понравится разве? Даже сейчас.
Поняли конечно.